Однако ж месяца через два пришла из губернии печатная разграфленная бумага на имя Арины Михайловны Оковнцевой, владелицы сельца Присыпкина с деревнями. Требовали статистику.
— Статистику требуют, — сказал Севастьян Игнатьич, прочитавши бумагу, — вот, прочти!
Ариша прочла и побледнела.
— Разорвать, что ли? — предложил он нерешительно.
— Разорви! — ответила она, не задумавшись.
Это было первое открытое неповиновение властям, которое Севастьян Игнатьич позволил себе в течение всей своей смирной жизни. Разорвавши бумагу и предавши клочки сожжению, он, по-видимому, успокоился; но спокойствие это было только наружное. Ни он, ни Арина Михайловна уже не могли забыть. Домашний обиход не изменился, но в сердца заполз страх будущего. «Отнимут! — неотступно мелькало в уме Севастьяна Игнатьича, и ему казалось, что стены господского дома, в котором росла и провела жизнь его Ариша (имение было ее, а он только свою красоту в дом принес), начинают колебаться. «Отнимут!» — шептала, с своей стороны, и Арина Михайловна и автоматически вперяла взор в Платонидушку, словно думая: «Вот она, эта самая птица… вот она, сейчас полетит!»
Так и не написал Савося статистики.
— Никакой я бумаги не получал! врете вы! — малодушно отпирался он, когда становой пристав напоминал ему о скорейшем ответе.
— Вам же хуже будет, Севастьян Игнатьич! — уговаривал его становой, — теперича в губернии господа собрались; стараются, как бы для господ помещиков получше сделать, — ну, и надобно, значит, всё по сущей правде показать. Земля, мол, чернозем, луга — человека в траве не видать, а опричь того, тавльки, грибы, куры, бараны — покорно прошу вознаградить!
— А они вместо награжденья-то обложением пожалуют…
— Помилуйте! каким же манером?
— Да без всякого манера — так. Коли у вас чернозем, скажут, так пожалуйте по рублику серебрецом с десятинки! да с лугов, да с талек, да с кур… Да еще за фальшь, за то, что ты глину за чернозем показал… пожалуйте!
Тем не менее, несмотря на то, что многие Севастьяны Игнатьичи статистики не доставили, дело освобождения состоялось. Господа Оковнцевы собственными глазами увидели, как однажды утром потянулся мимо усадьбы народ в ближайшее село к обедне и часа через три-четыре воротился назад. А после обеда Платонидушка доложила барыне, что на посаде мужички водку пили.
— Теперь будут пить — не беспокойся! теперь… будут! — решила Арина Михайловна, но без гнева, а скорее в тоне пророчества, который она с этих пор и усвоила себе навсегда.
Обстоятельства, в которых очутились Оковнцевы, были тем более затруднительны, что вплоть до самого осуществления эмансипационного дела и муж, и жена были уверены, что оно уничтожится измором. Поэтому никаких бумаг они не принимали, и даже когда становой оставил на столе в конверте печатный экземпляр «Положения», то и его велели подальше убрать. Тем не менее факт совершился, и надобно было жить….
Можно ли приказывать или нельзя? как поступать с кушаньем, со стиркой белья, с топкой печей, с уборкою комнат? И поступать не когда-нибудь, в более или менее отдаленном будущем, а именно сегодня, сейчас?
Как ни странны были эти вопросы, но они первые — или, лучше сказать, они одни — пришли на ум. Допустим, что сегодняшний обед еще вчера был заказан, — ну, с этим еще как-нибудь можно… ну, рыбки солененькой, рыжичков… Но завтрашний обед? что такое этот завтрашний обед и вообще все завтрашнее — утопия это или достоверность?
Для Севастьяна Игнатьича перемена была не столько чувствительна, потому что он и сегодня, как вчера, шагал взад и вперед по анфиладе, не принимая участия в распоряжениях; но Арина Михайловна положительно почувствовала себя как в каменном мешке. Вчера она мелькала по дому, расспрашивая, приказывая, объясняя; сегодня — внезапно спуталась и оторопела. Точно она куда-то шла, хотела что-то нужное сделать, и вдруг забыла. Остановилась, смотрит во все глаза и даже не усиливается припомнить.
В доме все стихло; господа — уклонялись, дворовые — выжидали. Что-то существенное перестало действовать в этом механизме, какой-то скрытый рычаг, который приводил его в движение. Так бывает, когда в доме умер главный человек, и никто еще не определил себе с ясностью, как и что нужно делать, чтобы опять все мало-мальски наладилось. Сперва нужно покойника похоронить, а потом уж и об «делах» думать.
Недели через две к барскому дому подъехали троечные сани, и из них выскочил молодой человек. Он надел в передней цепь на шею, вошел в комнаты и отрекомендовался участковым мировым посредником.
— Так-с, — ответил Севастьян Игнатьич и до того сконфузился, что даже не подал молодому человеку руки и не предложил сесть.
Молодой человек с минуту поколебался и сел без приглашения.
— Я приехал к вам, — начал он, — чтобы предложить, не пожелает ли ваша супруга приступить к составлению уставной грамоты?
— Не желаем-с.
Молодой человек, услышав этот неожиданно-ясный ответ, окинул Савосю удивленным взором.
— То есть, в каком смысле? — недоумевал он.
— Не «в смысле», а просто не желаем-с.
— То есть, покуда или вообще?
— Не «покуда» и не «вообще-с»… не желаем-с!
— Но в таком случае я вынужден буду лично выполнить за вашу супругу эту обязанность.
— Это… смотря-с…
— Как это… «смотря»?
— Смотря-с… только и всего.
— В таком случае… до приятного свидания!
— Но мы… не желаем-с!
Молодой человек шаркнул ножкой и ретировался, а Севастьян Игнатьич проводил его до передней и, покуда он укутывался, раз десять повторил одну и ту же фразу: